- Эй, Ершар, осторожнее, смотри, чтобы шар твой не лопнул!
Так Ершан сразу сердится и надувает щёки, отчего всем ещё смешнее.
Дожил Ершан до сорока одинаковых лет и вылепил за эти годы горшков столько, что, если поставить их друг на друга, можно было б взобраться по ним на луну.
С этого-то всё и началось. Про горшки, которые следует друг на друга ставить и на луну по ним забираться, собственно, сам Ершан и придумал. А другие ремесленники это выражение тотчас подхватили и стало оно популярным во всём подхалатном мире. Правда, на автора никто никогда не ссылался, но Ершан-то знал, что этот автор – он. И загордился немного. А загордившись, задумался, и много под это дело стало ему всяких умных мыслей в голову приходить. А Ершан, поглаживая свой внутренний шар, разгуливал по базару и все эти мысли вслух проговаривал. И уже очень скоро никто не дразнил его, наоборот, зауважали Ершана и стали даже обращаться к нему за советами. На советы Ершан не скупился и, видимо, дельными были советы. А однажды сосед, тот самый, кто первый его обзывал Ершаром, пришёл к нему в гости, принёс подношений, свалил их у ног Ершана и сказал:
- Пора тебе, Ершан, заступать в Семиарий, где, гнездуя великую мудрость, восседают учёные старцы. Толку от них немного, только пыль одна, да и то пресная. Но вот если ты среди них уместишься, то будет тогда от Семиария городу нашему и пригородам его хорошая польза. Слышал я, что на днях один из семи старейшин ушёл за небесный халат и место его пустует. Очень многие в городе нашем будут рады, если ты это место займёшь.
( далее (следовать за Ершаном) )
Жил некогда в среднем городе Хормезе купец Адмет, торговал всякими диковинками из дальних стран. А поскольку был он человек семейный и степенный, то сам с караванами не ходил, на кораблях не плавал, товар у путешественников покупал.
И вот однажды привезли ему сундук с драгоценностями из самой Ирафики – седое золото, элефетовую кость, тёмные рубины, ласковые жемчуга, а на самом дне – в парчовую тряпицу завёрнута, сушёная лемурья лапка лежит. Увидела эту лапу жена его, Захара – а была она мудрая женщина – и говорит:
- Недобрая это вещь, муж мой. Как бы не та самая попалась нам лемурья лапка, что каждому хозяину три желания исполняет, да ни одно из них добром не оборачивается. Не лучше ли выбросить её и горя не знать?
- Ты что, женщина! – рассмеялся купец, - Кто же своими руками счастье выкидывает? Да и платил я за сундук по весу, а стало быть, эта лемурья конечность в большую монету мне обошлась. Но ты не бойся: я такие три желания загадаю, что как их не переворачивай, а к худу они не обернутся, да к тому же все три – не о себе, а о дочке нашей младшей. Если ей хорошо будет, так и нам с тобой в радость, ну, а случись что злое, так с ней, а не с нами.
А было у них ещё трое старших сыновей, так что о дочке сердце у Адмета не болело: юная женщина для семьи – сплошной убыток, разве что замуж её с выгодой пристроить.
Не успела Захара и рта раскрыть, как поставил купец перед собой обезьянью лапу и начал говорить:
- Во-первых, хочу я, чтобы наша дочь Сольмия выросла самой привлекательной женщиной из тех, кто не пачкает своими напрасными вздохами небесный халат, да и из тех, кто пачкает – тоже.
Покачала головой Захара. Не понравилось ей такое желание, но купец, не обращая на то никакого внимания, продолжал:
- Во-вторых, хочу я, чтобы к дочери нашей Сольмие посватался бы сам суть-султан и тридцать верблюдов с грузом золота на калым бы отдал.
Горько вздохнула Захара и пока купец третье желание обдумывал, робко вмешалась:
- Позволь уж и мне, муж мой, загадать, всё же она и моя дочь тоже.
Кивнул купец, и сказала Захара:
- А в третьих, пусть будет у дочери нашей Сольмии такой муж, который любил бы её не похоти ради, не тонкий стан и не пышные бёдра в ней ценил бы, а душу. Чтобы и в старости не забыл бы о ней ради молодой жены.
Хотел, было, Адмет вмешаться, да поздно: показала лемурья лапка три пальца в знак того, что все три желания загаданы, и в кулак сжалась.
( далее (следовать желаньям) )
- Что-то младший от нас скрывает… – молвил старший убийца, старый чёрт, провести его было весьма нелегко. Всё-то чуял он жадным нутром.
- Нет! Как такое могли вы подумать! Просто жалко немного принцессу, хоть и сука была ещё та…
Не поверили ему братья, обыскали и так, и иначе, но, ничего не найдя, успокоились.
- Если жалко тебе принцессу, сбегай в соседнюю комнату, может, отыщешь себе сувенир на память – ухо там или пальчик-мизинчик… - рассмеялся средний убийца, самый весёлый из них.
- Ну да ладно,- оборвал его старший, - давай хоть сундук заберём, раз у принцессы ничего больше нету, вроде выглядит дорого.
- Да и весит недёшево!- сказал средний, пытаясь приподнять сундук. Так и сделали.
( дальше (следовать трофической цепочке) )
и когда он родился, оно уже долгие тысячи лет, как протухло.
Вторым же отцом его был метеор, обронивший чудесную весть о рождении сына
прямо в лоно его незадачливой матери - черноголовой нектянки.
Имя дал ему царь и волшебник Семоха - Катакуль,
что на стыке семи языков означает - смеющийся надо всем и всегда.
Потому дал Семоха имя такое ему, что иначе никак и не скажешь.
Катакуль весь в отца уродился - ни ручек, ни ножек, ни другого чего,
только лысая лишь голова, две сверкающих дырки для зренья и огромный смеющийся рот.
( экшн... )
На Семохе рубаха, сшитая из вилона, материала, который темнеет к ночи. Волосы волшебника искрятся, когда соприкасаются с воротом рубахи или с любой другой её частью. Семоха протягивает джону маленькую мёртвую птичку, семгиря, что живут в северных горах и чьи голоса неразличимы среди камней и снега.
- Это новое тело.., - говорит Семоха джону, раскачивающемуся в вазе, - Я хотел бы, если не возражаешь, чтобы первый... отрез, ты поместил сюда.
- Хорошо, повелитель, - отвечает джон. - А до тех пор, пока полночь не решиться войти, я намерен поесть ягод и предложить их тебе.
- Не стоит, повелитель. Я не ем ягод. Будет лучше, если ты расскажешь мне… о чём-нибудь. С некоторых пор молчание опротивело мне, а тембр твоего голоса приятно щекочет моё воображение. Он как лунный свет для волчьих зрачков, как говорила тётушка Эль Дальмар.
Семоха улыбается и щёлкает пальцами - пять непохожих друг на друга нектянок приближаются к царю, чтобы согреть его губы.
- Зря ты отказываешься, - шепчет Семоха джону, - Эти ягоды слаще слов...
( далеее )
Перед лицом Семохи тихо и гордо держит ответ то ли море, то ли океан, который каждый называет так, откуда ему виднее. По левую руку Семохи, в некотором отдалении от волшебника, копошатся на мелководье черноголовые некты, видимо, слуги. Они собирают отвергнутые морем сокровища. Некты так увлечены этим занятием, что чайки без страха садятся на их никогда не разгибающиеся до конца спины. По одесную, семипалую руку царя, с заплетёнными в жуткую косичку ногтями - пустой пляж, морщинистый, жёсткий. До самого запада тянется побережье, и до самого запада нет никого, кто мог бы стать ощутимой помехой для пронзительных глаз. Семоха сидит тут уже несколько часов, недвижно, спокойно, потому как только здесь его не донимают ни страсти, ни желания, ни, тем более, беспощадная память о том, что было, что будет. Семоха вслушивается в бормотание зимней воды, похожее на скрежет железных зубов, и ни о чём не думает. Вдруг он видит в небе, бледном, как жертвенная подстилка, двух суек. Суйки слезятся и норовят вынырнуть из наблюдающих за ними глаз Семохи. Царь и волшебник не знает, что это значит. Думая об этом, Семоха завершает медитацию и тотчас же его голое тело сереет и покрывается чешуёй, мягкой и забавной наощупь. Некты, заметив, что царь своими мыслями возвращается в толстый мир, подбегают к нему и укутывают Семоху в пурпурное, цвета Фаандаля, одеяло. Они помогают волшебнику встать и, наверное, главный из них, протягивает Семохе свою находку – сосуд, похоже, относящийся к эпохе Зноя, со сложенными по бокам крыльями и крепко-накрепко запечатанным горлом. Семоха распоряжается отнести сосуд в Семохат и медленно бредёт следом, опираясь на посох, сделанный из костяной бабьей ноги.
( далеее... )
А потом вдруг откроешь глаза – и нет никакого поля. То есть, никакого неба и никакой травы. Видимо, кончилась.
Остальное - остальным.
Куда фига, туда юг
Я не видел, как они собирались, я вроде как спал. Отодвинулся подальше от края, да голову под заветную подушку припрятал, надёжно, нипочём не найти. Решил, что не стану никого провожать – слишком грустно, лучше посплю, думаю. Но не совсем получилось. Даже сквозь сон слышал, как они упаковывают вещи, разминают крылья, тарахтят сердцами-моторами. И ко мне то и дело подходят, смотрят на меня, мол, пора его будить, не останется же он тут один, в самом деле. А я остался. Нет, я тоже двинусь, но не раньше прочих. Я так для себя решил – буду последним. Не в своём роде, не крайним – а натурально последним. Вот, а во сне разозлился на всех за их суету и пафос этот нездоровый – думаю, буду считать, словно они не ушли, а вымерли. Вот так. Первыми вымерли птицы. Чик-чирик, такие дела. Потом люди. Те вымирали так долго и бессмысленно, что иногда мне казалось: никакого терпения не хватит. Зря я переживал – терпения хватило с избытком. Я не просыпался, даже когда подо мною вымерла кровать. Даже когда подушка с трудом вымерла из под моей щеки – не просыпался, и это ведь моя любимая подушка. Плакал – а не просыпался. Когда я открыл глаза, то вокруг вообще ничего не осталось. Ни домов, ни деревьев, дороги и те расползлись кто куда. На небе - полная ясность, ни звёздочки, ни облачка, тоже вымерли. Да и на земле – пустота до самого горизонта. Одно только солнце. Я ведь из-за него и не ухожу, так и сидим друг напротив друга – кто кого пересидит. Вот только, как они там, без солнца?..
А холодно ведь, и чем дольше я тут сижу, тем холоднее. Укрыться-то нечем, потому что ничего нет. И тихо так… тишина гулкая, бездонная – я в неё плюнуть хотел, но не смог. Всё-таки я тут последний, голый человек на голой земле, нужно же хоть какое-то достоинство соблюсти. Ладно, дождусь ночи и тоже пойду. Только вот дождусь ли я этой самой ночи – солнце вокруг меня уже который круг наматывает. Неужели ночь тоже вся вымерла? Да и хрен с ней. Так и буду жить одним днём.
Всё ж… не очень-то быть последним. Неуютно. Неправильно.
Вы там, это… возвращайтесь, что ли… поскорее.
В ту ещё осень, когда в моих руках оказался первый рецепт бессмертия – настоящий, никаких условных ингредиентов, всё натуральное и простое, так вот, на нём, кроме состава и способа приготовления, была приписка – что-то вроде едва балансирующего над текстом эпиграфа. Тогда мне ещё показалось, что этот эпиграф переполз на меня, пока я его переводил и теперь прячется где-то внутри. Там, откуда ни выбросить, ни понять толком. Бессмертие – не панацея. Вот как я это перевёл. С тех пор много неба утекло и количество собранных мной рецептов давно перевалило за тысячу. Я пробовал практически все, но всегда возвращался к тому, первому.
Кс-кс-кс… Это дождь, мягкий, тёплый. Шепчутся ветви, плетя невнятную сырую чушь. Но и сквозь них я отчётливо различаю это неравномерное кс-кс-кс… Будто кто зовёт. Там, в дожде. Всегда, когда дождь, это слышу. Мой попугай Кугель про это даже стишок сочинил:
Капли ласково падают вниз
Дождик шепчет ему: кс-кс-кс
Он, впрочем, часто такие стишки сочиняет, незамысловатые, когда чужих мыслей обчитается.
Я, разумеется, никому не показывал свои рецепты. И не рассказывал никому. Хотя был один момент – что-то произошло опять нехорошее. Я ведь всё время болею. Тяжело, трудно болею – иногда хочется руки на себя наложить, а получается только коснуться. Ну я тогда и решил все до единого рецепты сжечь. Их к тому времени у меня уже много скопилось. Сижу и у печки и бумажки туда бросаю. По одной. Смотрю, как огонь морщится, это дело читая – что ему бессмертие. Слишком рыжий он для него. И вдруг – телефон. Аркаша мне звонит, слышно так, будто через вселенную. Как, мол, чем занят? Да вот, отвечаю, жгу рецепты бессмертия в печке. Он рассмеялся тогда ещё, так хорошо, что даже зубы в трубке сверкнули. От этого смеха у меня все недосожжённые бумажки по комнате разлетелись. А собирать уже лень. Был я у него на похоронах. По всему получалось, что это он, прежде чем мне позвонить, умереть успел. Ну, так и было, скорее всего.
( Ещё чуть )

Нижезапечатлённые мгновения остановлены на одном из спектаклей Детского Интеграционного Театра "Куклы".
Выздного, ибо сам театр строится, причём строится по принципу "с мира по нитке", так что, если вдруг захотите им помочь, знайте, вам там будут рады.

Ну, и в контакте.
( Смотреть сюда) )
Идёт по дороге мужик с палкой.
Не хромой.
Не слепой.
Не монах.
Не воин.
Не спортсмен.
Не колдун.
Upd+
Это не загадка. Это... ммм... повод для размышления )))
Не старик.
Не устал.
Не пастух.
Кто он?
Не знаю, принято ли среди чемоданов иметь имена или им лучше так… налегке. С одной стороны, конечно, имя – лишний вес. Но с другой – это ведь такое… дополнительное пространство, куда можно припрятать что-нибудь тайное, какой-нибудь приятный запах, оставшийся после грозы в Мурварском аэропорту или заклинание, случайно подслушанное в кафе на Бель-Фей. Впрочем, у нашего чемодана имени не было, так сказала его хозяйка, госпожа Кицунэ, а уж кому, как не ей, знать про такие вещи. К слову, госпожа Кицунэ удивилась бы, узнав, что называйся её чемодан, к примеру, Фрамоданом, то в него влезло б на пару оранжевых книжек больше. При чём тут книжки? А при том, что возил наш чемодан одни только книги. Тот, кто первым придумал перемещать книги с помощью чемодана (да и сам чемодан тоже), определённо знал толк в геометрии и прочем таком, от чего пространство делается крайне полезной штукой, порою даже полезнее времени. В отличии от большинства чемоданов, у него было имя. И звали его Иль Муруган. Для справки – чемодан называется чемоданом вовсе не потому, что некие мифические тюрки развешивали на своих верблюдах некие мифические шамаданы. Это, разумеется, выдумка, а по-правде было так:
Ровно тридцать три года Иль Муруган сидел на краю мира, свесив в пропасть свои неходячие ноги и сочинял амемур, такую славную книгу о дальних походах, куда ему предстоит отправиться и подвигах, что следует совершить. Как и полагается в таких случаях, в год великого урагана амемур был издан некими сёстрами-ведьмами и выдан в виде авторского экземпляра Иль Муругану на руки. Книга получилась вполне под стать подававшему героические надежды автору. Багатурская такая книга. Метр на полтора с хвостиком. Чтобы перевернуть страницу этого амемура, среднему книгочею потребовались бы годы упорных тренировок и медитаций. Сам же амемур был назван Таном Иль ибн Омара, потому как Муруганом Иль стал гораздо позже. Тан – это такой рассвет, который бывает в некоторых землях, когда встаёт солнце. Согласно пророчеству, как только амемур был написан, Иль Муруган встал и пошёл. Да, вот так вот встал на ноги и пошёл. Но слаб был ещё багатур. Всё таки тридцать три года держать ноги в пропасти… а это похуже, чем гипс. Поэтому и пришлось изобретать ему тележку с колёсиками по образу и подобию своей книги. Долго шёл он, волоча за собой амемур и многие, встречавшиеся на его пути, спрашивали, мол, что это ты тащишь?
- Тан ибн Омара, – отвечал им Иль Муруган, сократив ответ до пределов необходимой вежливости.
- Чей тан? – переспрашивали его многие.
- Мой тан.- отвечал им Иль Муруган сквозь зубы.
Так и повелось называть дорожный сундук для книг чемоданом. С тех пор книги сильно обмельчали и к ним стали подкладывать всякую утварь, одежду и даже специально обученных кошек. А колёсики, кстати, отвалились по дороге, но окрепший за время пути Иль Муруган этого даже и не заметил.
Кроме того, известно, что в Шамабаде Иль ибн Омар обменял чемодан вместе с амемуром на своё знаменитое алое копьё.
( Бонус про кошек )
Никто не желает поделиться?
И холодные пальцы сами собой тянутся к золоту, половина которого, по мнению ветра, принадлежит ему, будь то подброшенная Гильденстерном монета, сусальный шёпот дикой пчелы, колосья смешливой пшеницы или растрёпанная шевелюра путника, бредущего вдоль Уазы куда-то в сторону Вальмондуа, или ещё куда. Ветер не силён в географии. Пока нет прекрасного паруса, в который можно принарядиться, изящного флюгера, что так забавно боится щекотки или колдуна с фигой, ветру поровну, куда дуть.
Однажды Уинстону приснилось огромное зеркало. Он заглянул в него и увидел себя совсем седым, даже не седым – белым, словно ветер сдул золото с его волос. Вдруг зеркало потекло, как всбесившаяся палитра, смешивая одно отражение с другим. Будто в зеркало вселился ветер и бьётся, мечется там, внутри, пытаясь вырваться наружу.
В тот день доктора не оказалось дома, поэтому Уинстон рассказал про свой сон Софи, но та лишь покачала сморщенной головой и втянула её поглубже. От греха.
Уинстон отнёс Софи на кладбище, чтобы та поползала среди нагретых июлем надгробных камней. Ему казалось, что старой драконихе это должно быть приятно. Соломенные шляпы домов, холмы, в каждом из которых бьётся ленивое сердце, и эта всегда ускользающая перспектива. Ожидание, как называл её Уинстон. Можно было остаться здесь навсегда, если б не Мадагаскар. Каждая новая ночь будто бы приближала таинственный остров, где, по словам Пола, можно увидеть, как все цвета этого мира впадают в рассвет, взрываясь безумной дельтой. Там, на острове, больше не будет бессмысленных трат, ни больших, ни малых, а Париж, да и вся Франция, станет не более, чем адресом, чередой чуть разборчивых букв с едва уловимым ароматом полыни.
( И немного далее... )
( внутренняя версия)
( Вот по этому поводу )
17 апреля 1178 обратного года. Я пишу эти строки на внутренней стороне хитона из мягкой велажьей шерсти, в который нарядила меня любезная госпожа. Этот хитон отличается от прочих волшебными рукавами, что длиннее, чем руки – рукава связывают между собой, отчего носящий хитон становится безопасен для окружающих. Да и для себя тоже. Невозможно ни развязать, ни порвать узел. Это расстроит принцессу. К тому же я не уверен, что, избавившись от хитона, я тотчас же не наложу на себя эти самые руки.
Долгие годы я ел одни только слова. Пил одни только слова. Я глотаю слова, но с каждым словом жажда сильнее. Жажда моя такова, что стоит мне лишь взглянуть на воду, как та становится чёрной, будто ночное небо. Мне кажется, едва попав на Итаку, я осушил бы её до дна одним только глотком. Мне страшно. Может, именно поэтому я всё дальше удаляюсь от неё, и чем больше слов – тем дальше.
Моя борода, будто набухшая грозовая туча, в каждое мгновение готова разразиться безумным смехом. Безумнобородый Одиссей – вот как меня назовут. Я лежал в кустах и смотрел на море, пока не увидел, что небо и море разделяет не горизонт – шрам. Древний, затянувшийся шрам. И тогда я подумал, может быть, Одиссей – тоже всего лишь шрам на мёртвом теле Эллады…
14 апреля 1178 обратного года. Ни буквы, ни цифры ничего не значат. Эти маленькие боги слишком тщедушны и суетливы, чтобы хоть что-нибудь изменить. Я обойдусь без вас. Феакийцы, мои воображаемые друзья, вернут меня на Итаку. Принцесса, развяжи рукава, я передумал умирать – пусть теперь боги умирают за Одиссея…
Одиссей умер 12 марта 1175 обратного года недалеко от столицы Схерии, в приюте для душевнобольных. По свидетельствам служащих приюта, Одиссей беспрерывно бредил – речь его была неразборчива, но всё, что он говорил, чудесным образом отпечатывалось на внутренней стороне его смирительного хитона. Как только очередной хитон оказывался полностью исписанным, Одиссея переодевали.
К великому сожалению, все без исключения тексты утрачены. Дело в том, что библиотеку Одиссея, состоявшую из тысячи хитонов, хранили, хотя и бережно, но не среди других рукописей и документов, а в королевском гардеробе. Поэтому неудивительно, что однажды, по недосмотру одной из королевских прачек волшебные хитоны были отвезены к морю вместе с другими одеждами и постираны. В тот же день состоялась знаменитая казнь прачек – их одели в те самые хитоны, связали рукава и бросили в воду.
До сих пор поэты приходят на побережье и, вслушиваясь в плеск волн, пытаются различить в нём голос несчастного Одиссея. Говорят, у некоторых получается…
“…Minnaloushe creeps through the grass
Alone, important and wise,
And lifts to the changing moon
His changing eyes.”
Собака могла бы просто-напросто телепортировать себя на кухню, но вместо этого она плывёт по длинному предлинному коридору, разумеется, по-собачьи, расплёскивая вокруг темноту, подслащённую далёкими предалёкими звёздами. По пути собака заглядывает в одну из комнат. Туда, где за приоткрытой случайным гольфстримом дверцей, спит жираф Джеральда. Жираф лежит на животе и громко сопит, а по всей комнате снуют крохотные мерцающие жирафики с крыльями – такой у жирафа Джеральда нынче сон… Дальше – комната с привидениями, но сейчас там пусто, потому что все привидения на работе. А ещё дальше – комната врага, злее и опаснее которого не может быть никого. Дверь в неё отмечена специальным знаком. Знак, кстати, нуждается в постоянном обновлении. Враг никогда не спит. И никогда не выходит из комнаты. И вообще, не подаёт никаких признаков жизни, а это более чем подозрительно. Собака обновляет специальный знак и плывёт дальше. Тьма становится всё холоднее – это потому что кухня совсем близко, а весь запад на кухне занимает навсегда распахнутое окно. Через него-то ночь и попадает в дом. Однажды жирафу Джеральда приснилось, что вся темнота в доме замёрзла и превратилась в лёд. Впрочем, чего ему только не снится…
На кухне живут часы - такие же, как и в комнате, только ночные. Потому и не спят. Часы улыбаются собаке и бормочут что-то неразборчивое. Но собака и без них понимает, что сейчас самое время. И точно. В тот же миг на небе появляется луна. Луна соскальзывает с небес и влетает прямо в навсегда распахнутое окно. Она кружится по кухне, словно что-то ищет и, замечая собачью миску с водой, немедленно ныряет в неё. А собаке только того и надо. Собака счастлива. Собака пьёт лунную воду. И поэтому эта собака никогда не умрёт.
Ни тот и ни другой.
А между тем,
А между тем,
Он шёл к себе домой.
Он шёл, куда глаза глядят,
Он шёл, куда хотел.
Молчал и пел,
Пел и молчал,
И даже молча пел.
В свой дом без окон и дверей
Вошёл он без труда.
Ни на минутку,
Ни на две,
А как-то навсегда.
Но если вам когда-нибудь
Случиться мимо быть,
То не забудьте
За него
Стаканчик пропустить.
Вот и снится дорога. А чему ещё сниться, когда твой след уже взял кто-то и к себе в мешок упрятал…
Но приступы будут редки, если следить за тем, чтобы память всегда находилась на поверхности. Никогда ни о чём не забывать – и всё будет нормально. То есть, постоянно держать перед глазами, всё, что ты знаешь. Лучше даже проговаривать это вслух. Поэтому ничего лишнего быть не должно. Конечно, позже я научился не только удерживать внушительный по сравнению с другими объём, но даже приспособил для этой цели всю обстановку в комнате – предмет за предметом. Предметов у меня всегда было пять, не считая колоды. Две стены, потолок, пол и ещё окошко, за которым что-то, чего я тоже не помню. Но не всё так печально - подобно Астерию, я играю в игры. Чаще всего я меняю предметы местами, задерживаю дыхание и на вдохе стремительно забываю, где какой предмет находится. Потом залпом освобождаю лёгкие и расстановка предметов так радует меня своей внезапностью, что я теряю сознание и падаю, ударяясь об один из предметов, тот что окажется передо мной. И это не единственная игра – иногда я хожу кругами и каждый круг выводит меня к следующему кругу. Но я стараюсь не заходить слишком далеко – я боюсь. Боюсь снова встретится с богом. Это ещё хуже, чем жажда памяти. Я не помню его, но помню, что однажды он назвал меня по имени – если бы не это имя, я бы не сошёл с ума и даже не умер бы. Моё имя тяжелее всего, что я вынужден помнить. Время от времени мне кажется, что бога нет и это самое страшное. Ведь если бога нет, то тогда получается, что бог – я.
Таро Бессмыслиц часто гладит меня по ладоням, будто бы успокаивая. Может быть, настанет день, когда я сорву целлофан и смогу всё изменить. Поменять. Оно заберёт мою память, мои стены, пол, потолок, даже окно... и даст мне взамен немного будущего. Ведь я не попрошу многого – только немного будущего, совсем чуть-чуть…
И ранним утром, между первым и вторым снегом… где-то в ноябре, который ты случайно обнаружил в горьком городском тумане… в ноябре, для которого у тебя нет никаких воспоминаний, который всегда проходил мимо тебя, а тут вдруг… ты захотел успокоиться, притаиться… и посмотреть, как это бывает – в ноябре, ранним утром…
Или ты просто прижался к поребрику, погасил фары и решил посидеть тут, у дороги, как у реки… Потому что ещё слишком рано и ехать пока что некуда; и можно медленно-медленно выкрутить крышку термоса, налить в неё кофе, и увидеть что-нибудь такое, что может случиться только в ноябре, ранним утром. Или что-нибудь другое, но так, чтобы непременно ранним утром и в ноябре.
И ты ждёшь неизвестно чего, удивляясь, каким приятным может быть ожидание. И, пожалуй, ты даже немного уснёшь - неглубоко, чтобы ненароком не унесла тебя эта дорога, которая как река.
Но если не уснёшь, то, скорее всего, сможешь увидеть, как Редкая Старушка переходит дорогу. Узнать её просто: раскроется тьма и она появится, с ног до головы закутанная в лохматые тени. Кто-то рассказывал, что зрачки её имеют форму треснувшего полумесяца, другие – что её глаза, как пустые вёдра, третьи – что изо рта у неё то и дело вырывается кольцами белый дым, словно внутри тлеет что-то бессмертное. Она будет долго стоять на тротуаре, может, даже зайдёт на проезжую часть, по колено – не дальше, будто прикидывая вероятность брода. Час, может, три – раннее утро никогда не скупится на время, времени тут несравненно больше, чем будет потом. Жди и не отвлекайся. Ни на ломающих осенний асфальт форелей, ни на насмешливый силуэт рыбака, вытягивающего сеть, полную разноцветных рыб с мигающими от ужаса глазками. Вот она уже приподнимает тысячелетние юбки, боится испачкать их в течении времени. И вот, смотри, среди стремительной пустоты и огней не потеряй, следи за её переходом, будто ты – одна из её теней… Вот Редкая Старушка доходит до середины дороги и останавливается. Её желание оглянуться, которое ты, конечно же, почувствуешь, которое сильнее любого прощания - оно заставит тебя зажмуриться или опустить глаза. И когда ты снова откроешь их, Редкой Старушки уже не станет.
Ты сольёшь в крышку термоса остатки кофе и и выплеснешь его за окно, отчего фонари тотчас погаснут, а между первым и вторым снегом поселится клякса, похожая на растрёпанного ежа.
Лишь через несколько лет до тебя дойдёт, что в твоей жизни наконец-то случился ноябрь. А пока ты щёлкнешь левым поворотником и поплывёшь по течению этой двусторонней реки, которая как дорога.
Вот просто интересно, кто-нибудь это асилит?)))- Что там ещё?- человек, имя которого было Джодар или Джодарк, поднял голову и с шумом выпустил из неё пустоту. Его руки потекли по столу, сметая всё, что на нём было, а в животе заурчало, словно разбуженная кошка. Потянувшись, он открыл глаза и прислушался. Со стороны показалось бы, что Джодар смотрит на свою жену, но на самом деле взгляд его выпорхнул в ночное окошко, обогнул священную лужу, занимавшую лучшую половину двора, перепрыгнул через изгородь, сплошь увешанную ласточкиными черепами и затерялся где-то в глубине чёрного леса.
Если посмотреть на этот лес глазами пролетающей мимо птицы, то можно заметить, что тот будто привязан к дому шершавой тропкой, крепкой и достаточно длинной, чтобы не слышать, как деревья храпят во сне.
Другой дороги здесь не бывает – всякому, кому захотелось бы погостить у опального фабера, предстояло пробраться через кишащие всякой нечистью болота и отыскать ту тропку среди одного из самых древних и недружелюбных мюрских лесов. И если, с помощью путеводных рун или с применением других хитроумных устройств, путник всё-таки ухитрялся найти дорожку, то Джодар тотчас же узнавал об этом. У крыльца тропка не обрывалась, а расплеталась, подобно осенней паутине и пронизывала всё пространство в доме и вокруг него. Да и сам Джодар походил на большого толстого паука. Ещё когда он жил в Гремхеле, столице Мюра, то уже тогда многим мерещилось, что у мэтра Джодара восемь рук… или ног… но никак не меньше. Говорили также, что роса, застревая в его щетине, держится до самого до полудня, и что в зрачках его никогда не бывает никаких отражений…
- Может, сердце опять…- глухо отозвалась Мерилок, последняя и единственная жена Джодара. Сумрак в комнате был вязким, приторным и таким густым, хоть топор вешай… Господин Джодар вообще предпочитал видеть только самое необходимое и не признавал ничего яркого, кроме пламени и доведённого до слёз металла. Когда-то на по этому поводу у него имелись волшебные очки с линзами, лишний свет в которых крошился и таял. Но во время переезда мартиши украли их, и теперь те очки наверняка украшали морщинистый нос какого-нибудь мухомора или просто смотрели на облака со дна одной из болотных луж, ничего не видя и ни о чём не мечтая.
( ещё далеко не вечер... )

( +4 )
Создатель фигурки Красного Ключника - госпожа
В магазинах - одно, в салоне - другое, а в инете вообще какой-то мозговой штурм...
Пересмотрев кучу сайтов-форумов, лучшего мнения я не нашёл:
"- Зачем нужны шипы?
Задав какой-нибудь вопрос, Маленький принц никогда не отступался, пока не получал ответа.
Неподатливый болт выводил меня из терпенья, и я ответил наобум:
- Шипы ни зачем не нужны, цветы выпускают их просто от злости.
- Вот как!
Наступило молчание. Потом он сказал почти сердито:
- Не верю я тебе! Цветы слабые. И простодушные. И они стараются придать себе храбрости. Они думают - если у них шипы, их все боятся..."
На крыше самого высокого небоскрёба сидит некто, издали похожий на воробья. Он сидит, свесив ноги, чего воробьи никогда не делают, и даже иногда болтает ногами, будто размешивая яд… или обезболивающее… или даже сахар… Впрочем, пропасти, раскинувшейся перед ним, это без разницы. Вокруг нас лишь колышущееся море зелёных, постоянно чавкающих, ненавидящих ртов и несколько чудом уцелевших, воистину волшебных, башен. Они - атланты, последняя надежда небес - ведь небо исчезнет, как только джунгли доберутся до последнего этажа последнего небоскрёба. Джунгли сожрут небо – я давно это понял. Надеюсь, они им подавятся…
И небо уже прогибается под тяжестью воробьёв… Хорошо хоть, что птицы потяжелее не долетели до наших дней. Пять небоскрёбов – это всё, что осталось. Когда-то их было больше. Но остальные не были крепостями, как эти. И они рухнули вниз, ещё тогда, когда джунгли только осваивали подземные паркинги и может быть, первые этажи.
Хочется думать, что и нас тоже пятеро. Мне не дано это знать, но один из нас, жильцов вершин… воон там… сидит на краешке своей крыши, болтает ногами и улыбается. Конечно, ничего подобного я не вижу - с такого расстояния и ангел покажется попавшей в глаз соринкой, но что ещё можно делать дни напролёт на вершине самого высокого небоскрёба, кроме как не болтать ногами и улыбаться? Я даже не знаю, покидает ли он свой пост по ночам или в плохую погоду…
Каждое утро я здороваюсь с ним. Осторожно, чтобы не порезаться гнилыми осколками стёкол, выглядываю в окно, всякий раз щурясь от запаха диких кошек, свивших гнездо несколькими этажами ниже.
( окончание продолжения )
А ведь норы дарлингов роют не дарлинги и не дарлингам. Норы дарлингов роет по бессчётным ночам что-то лунное и страшное, всё в пятнах, синяках и с маленькими дождливыми глазками. Дарлинги очень боятся этого страшного – так боятся, что даже не замечают. Но страшное не живёт в своих норах, только роет, а дарлингам без нор нельзя. Дарлинг в норе – как пальчик в небе, на что укажет – то и счастье, куда нора дарлинга выведет – туда ему и надо.
Знают дарты, что дарлинги прячут в норах своих честь. Вычислить честь можно и так, затаившись между четырьмя и шестью, но ни один дарт этого не делает, а ходят дарты собирать честь прямиком из нор дарлингов. Для дарлинга честь – что улыбка для смайла. Отнимите у дарлинга честь, он не обидится, на это у дарлингов есть горничные, а отвернётся и может быть – навсегда. Не сможет дарлинг без чести – потухнет в ночи и растает весь его взгляд во тьме. А отвернувшийся дарлинг, хоть и прекрасен, но бесполезен. Отвернувшийся дарлинг – как карта без рубашки, вроде и просвечивает, но как-то слишком насквозь. Вообще, когда насквозь, то очень трудно разобрать, что там такое. Как-то нереально всё, что насквозь. Насквозь только совы и умеют видеть. А дарты радуются своей тёмной беззубой радостью - и варят её, и сырой хрустят, и в чай по три ложечки добавляют, и даже спирт из чести гонят – чистейший…
Да… так было когда-то. Теперь – иначе…




















































